Национализм и популизм, прежде всего в Европе, находятся
на небывалом за многие десятилетия подъеме, что ставит под угрозу либеральную
демократию. Это утверждение стало в последнее время общим местом политического
анализа, прежде всего на Западе. На исходе 2018 года для особого внимания к
проблеме национализма было дополнительное историческое основание – столетие со
дня окончания Первой мировой («Великой войны»). Но, как и сто лет назад,
наиболее распространенные сегодняшние оценки перспектив национализма и
национал-популизма могут оказаться ошибочными – хоть и иным образом и по другим
причинам.
1918 год, на
первый взгляд, принес торжество двух сопряженных политических идей – демократии
и национализма. Но очень скоро всё оказалось иначе: в 1920-30-е годы
радикальные националистические движения похоронили почти все «молодые
демократии», возникшие в результате Великой войны, и проложили дорогу ко Второй
мировой. В межвоенный период кризис либеральной демократии сопровождался
взлетом национализма в его самых радикальных формах: фашизм, нацизм,
милитаристский национал-традиционализм.
Напротив, кризис нынешней демократической модели сопровождается,
на наш взгляд, и кризисом самого феномена современной нации – в том виде, в
каком он начал складываться более 200 лет назад и достиг своего наибольшего
распространения в минувшем столетии. То, что называют национализмом сегодня, –
явление по большей части либо подражательное, либо остаточное. В его основе
лежат совсем иные процессы и другая социальная динамика, нежели те, что вывели
его некогда на историческую сцену.
Единая нация
Современная нация как культурно-идеологическая концепция
и политическая реальность появилась в Европе в результате кризиса и слома
традиционных структур сословного общества. Слом этот был в одних случаях резким,
революционным, в других – более медленным и постепенным. Разделенности сословий,
исходящей из принципа прирожденного неравенства «благородных» и простолюдинов,
национализм противопоставил общность, основанную на политическом и культурном
единстве и равенстве граждан. Вот как описывал идеал нации французский историк
и политик Луи-Адольф Тьер: «Внутри нации есть лишь она сама – нация,
объединяющая всех, кто живет под
властью единого закона, несет одно бремя и пользуется одними и теми же
преимуществами, согласно которым... каждый человек должен быть поощрен или
наказан в зависимости от результатов своей деятельности»[1].
Конечно, в полной мере этот идеал не был реализован никогда и нигде, но именно
на его достижение были направлены усилия различных националистических движений.
Идея единства нации может находить себе самые разнообразные
политические рамки, от либеральной демократии до тоталитарной диктатуры. В
случае демократии эта идея выражается в декларировании единства всех членов
нации вопреки имеющимся и
признаваемым легитимными социальным противоречиям и политическим разногласиям. Согласно
этой концепции, все граждане США или Франции – американцы или французы, потому
что у них есть определенная национальная политическая традиция, заложенная в
одном случае отцами-основателями, в другом – Французской революцией и нашедшая
свое выражение в конституционных принципах.
Эти принципы базируются на идее общего блага, которую можно считать важнейшей для так называемого
гражданского национализма. Общее благо требует солидарности в критические
моменты, когда единство нации демонстрируется на практике. Таким, например,
было union
sacrée («священное единство»), провозглашенное различными
политическими силами Франции в 1914 году, после начала Великой войны, и
соблюдавшееся до ее окончания.
В случае диктатуры национальное единство объявляется
высшей ценностью, достигаемой, наоборот, за счет насильственной ликвидации
социально-политических противоречий и разногласий. Символом, персонификацией
идеи общего блага тогда становится авторитарный вождь. Нация переводится в
режим своего рода перманентной мобилизации, направленной на поддержание
единства за счет противостояния истинным и мнимым проискам внешних и внутренних
врагов.
Однако в обоих случаях – как либерально-демократического («республиканского»)
национализма, так и национализма авторитарного, – со структурной точки зрения
речь идет об одном и том же феномене, который Эрнест Геллнер назвал
«государством-культурой». Оно является институциональной рамкой «внутренне
подвижного, атомизированного эгалитарного общества, обладающего
стандартизированной письменной культурой «высокого» типа. При этом заботу о
распространении и поддержании культуры и об охране границ ее ареала берет на
себя государство. Можно сказать короче: одна культура – одно государство; одно
государство – одна культура»[2].
Национальное «государство-культура» стало доминирующей государственно-политической
моделью в ХХ веке. Даже в таких пестрых в этнокультурном отношении странах, как
СССР или Югославия, были сделаны попытки формирования единой национальной
идентичности («новая историческая общность – советский народ»), т.е.
фактического движения в сторону национального государства. Попытки эти, как
известно, были неудачными. Очень проблематичным оказался и опыт формирования
национальных государств в постколониальных условиях, особенно в Африке.
Крах нацистской, фашистских (Италия, Румыния, Венгрия и
др.), а позднее и национал-консервативных (Испания, Португалия, Греция)
диктатур породил на Западе, прежде всего в интеллектуальных кругах,
значительное недоверие и неприязнь к национализму. Важным фактором стала также,
по наблюдению Ивана Крастева, «культурная революция шестидесятых годов, которая
лишила легитимности все социальные иерархии и поставила личность в центр
политики»[3]. Резко
ускорившийся в 1970-80-е годы процесс европейской интеграции прибавил
аргументов тем, кто начал считать нацию и национальное государство, не говоря
уже об идеологии национализма, историческими пережитками и препятствиями на
пути социального прогресса.
Любопытно, что процессы, протекавшие во второй половине
ХХ века по обе стороны «железного занавеса», при всем различии
социально-экономических и политических структур двух противостоявших друг другу
лагерей, в определенном отношении вели к одним и тем же результатам. Вацлав
Гавел в «Силе бессильных» видел этот результат в «общей неспособности современного человека быть „хозяином
своей собственной судьбы“» и выражал не только
протест против хорошо знакомого ему маразма позднекоммунистической системы, но
и скептицизм относительно того, насколько «традиционные парламентские демократии были бы способны
указать, как решительно противостоять „самодвижению“ технократической
цивилизации и постиндустриальному потребительскому обществу; они сами находятся
в его подчинении и беспомощны перед ним»[4].
Тем, кто ориентировался на
личность и ее права как основополагающий элемент структуры общества, концепция
нации не могла не казаться чем-то давно устаревшим и преодоленным. Интеллектуальная,
а затем и политическая элита, прежде всего в Западной Европе, начала
ассоциировать европейское не только с вне- или наднациональным, но и с
антинациональным как синонимом прогрессивного.
Когда единство не складывается
Европейский союз стал на рубеже тысячелетий жертвой
собственного успеха. Экономический проект, выросший из соглашения шести стран
Западной Европы об интеграции рынков угля и стали, после Маастрихтского
договора (1992) стал стремительно перерастать в проект всё более тесной и
прежде всего политической интеграции. В 2004 году в Евросоюз вступила большая
группа стран Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ), за ней последовали две
значительно меньшие «волны» расширения ЕС в 2007 и 2013 годах. Слишком быстрое
развитие европейской интеграции вширь привело к тому, что европейская элита
перестала уделять достаточное внимание ее развитию вглубь.
Самая заметная интеграционная инициатива, единая валюта
евро, оказалась весьма сырым проектом, который едва не обрушился под напором
кризиса 2008-13 годов. Но серьезные дисбалансы в рамках ЕС выявились еще
раньше. Уже в середине прошлого десятилетия в связи с непростым утверждением
проекта Евроконституции (сорвавшимся), а затем заменившего ее Лиссабонского
договора много говорилось о недостатке демократической легитимности европейских
структур. Серьезной проблемой выглядело и несоответствие экономического веса ЕС
его скромной геополитической роли. Так, важнейший европейский геополитический
игрок – Германия годами проводила несколько шизофреническую политику в области
обороны и безопасности. Берлин одновременно дистанцировался от США, играющих с
первых послевоенных лет роль протектора Западной Европы, и не желал брать на
себя сколько-нибудь заметную роль в общеевропейских оборонных инициативах[5].
Однако наиболее важной внутренней проблемой ЕС, видимо,
является то, что «процессу европейской интеграции удалось делегитимизировать
европейское национальное государство, но не удалось создать единое общественное
пространство и политическое единство в Европе»[6]. В
результате «возрожденные» в посткоммунистический период национальные
государства ЦВЕ (см. ниже, «Недонационализм Востока») сожительствуют в рамках Евросоюза,
чей половинчатый институциональный статус я в свое время назвал «недоимперией»[7], с
формально национальными, но в действительности пережившими процесс
«денационализации» государствами европейского Запада.
Сейчас уже ясно, что основным социально-политическим содержанием мировой
истории в первые два десятилетия XXI века стало
столкновение глобалистского и антиглобалистского трендов. Первый нашел свое
выражение, помимо прочего, в постепенном демонтаже геллнеровского
«государства-культуры» в результате процессов наднациональной интеграции и
резкого усиления миграционных потоков. При этом выяснилось, что
мультикультурное общество вступает в естественный конфликт с принципом
национального единства.
В условиях ускоренного прилива иммигрантов и их недостаточной интеграции в местное
общество возрастает число людей, для которых первичной является их этническая,
расовая или религиозная идентичность, и вторичной, а то и вовсе несущественной
– формальная принадлежность к французской, британской, германской или иной гражданской
нации. Теории гражданского (или даже «конституционного», по выражению Юргена
Хабермаса) национализма в их наиболее чистом и последовательном виде оказались
по меньшей мере скорректированы практикой. Язык, культура, определенный набор
общих исторических мифов и представлений, даже бытовых привычек играют ничуть
не менее важную роль в сохранении единства нации, чем сугубо
гражданско-политические факторы. Сегодняшние западноевропейские нации, становясь
небывало пестрыми с этнокультурной точки зрения, всё сильнее напоминают салат,
состоящий, однако, из слабо совместимых ингредиентов.
Другая сторона глобализации – рост социального
неравенства в развитых странах и постсоциалистическом мире и обусловленное этим
формирование двух политических лагерей. С одной стороны находится
парадоксальная коалиция глобалистской элиты (транснациональный бизнес и
связанные с ним политические структуры), части среднего класса и социальных
низов, прежде всего разнообразных меньшинств и «новых» иммигрантов. С другой –
набирающее силу антиглобалистское популистское движение, действующее в
интересах той части деловых и политических кругов, которая заинтересована в
протекционистской политике. Она опирается на недовольство неудачников
глобализации – остатков традиционного рабочего класса развитых стран, части
мелкого и среднего бизнеса, а также т.н. прекариата, т.е. людей, выброшенных
неолиберальными реформами и экономическим кризисом на социальную обочину – «значительные
слои населения, представители которого находятся в нестабильном
социально-экономическом состоянии, обладают условным, “урезанным статусом”»[8].
Как отмечает британский историк Дэвид Пристленд,
неолиберальная эра, которая началась в 1980-е годы и, судя по всему, завершается
в результате глобальной рецессии 2008 – 2013 годов, «привела к частичному
уменьшению международного неравенства, прежде всего между Западом и переживающими
подъем странами Восточной Азии. Но другие виды неравенства увеличились, прежде
всего внутри ряда экономик, и отчасти следствием этого явился кризис 2008
года... Хотя нам удалось избежать катастрофы типа той, что случилась в 1929
году, мы вступаем в период, который “рифмуется” с 1930-ми – эпохой экономических проблем, межнационального соперничества,
растущего неравенства и социальных потрясений»[9].
Антиглобалистская коалиция, возникшая в качестве реакции
на события последнего десятилетия, нередко выступает под националистическими
лозунгами. Она противопоставляет «старое доброе» национальное государство
глобальному капитализму и «инспирированной» им наднациональной интеграции. Но
можно ли считать этот новый национал-популизм продолжением или возрождением
традиционного национализма?
Псевдонационализм Запада
У сегодняшней популистской волны в Европе и Америке есть
характерная особенность: хотя в ее возникновении во многом повинны
социально-экономические факторы, главные темы и лозунги популистского протеста
находятся в плоскости «культурных войн» – culturewars, которые ведутся вокруг проблем идентичности и образа жизни. Это миграция,
права меньшинств, терроризм и преступность, взаимоотношения между полами,
расами, этносами и т.д. С другой стороны, по преимуществу
социально-экономический протест в ряде случаев примеряет одежду
национально-освободительных движений. Так, сепаратизм в Каталонии и Шотландии,
часть населения которых стремится к отделению от соответственно Испании и
Великобритании, вызван прежде всего недовольством распределением доходов между
центром (Мадридом или Лондоном) и автономными регионами.
Сепаратисты при этом не имеют ничего против
евроинтеграции: лидеры и Шотландской национальной партии, и каталонских партий,
выступающих за независимость, не раз подчеркивали, что если эта цель будет
достигнута, их новое национальное государство немедленно попросит Брюссель о
приеме в ЕС. Несколько странный национализм, готовый сразу же поступиться
частью новообретенного суверенитета, не правда ли? В свою очередь, кампания в
поддержку выхода Великобритании из ЕС (Брекзита) в 2016 году была не
пропагандой каких-то специфических британских ценностей или особого
национального пути, а скорее протестом против невыгодных для британцев, по
мнению сторонников Брекзита, экономических и правовых взаимоотношений Лондона и
Брюсселя.
Здесь мы подходим к сути проблемы: то, что в современной
Европе по привычке называется национализмом, в действительности им во многом не
является – по нескольким причинам. Во-первых, изначально современный
национализм был явлением революционным. Он добивался создания
«государства-культуры» как формы организации новой общности людей – нации.
Достигнув этой цели, национализм, как правило, занимался расширением своего
ареала – благо спорных с этнокультурной точки зрения территорий в Европе всегда
хватало. Со времен Французской революции «“нация” выступает понятием революционным – означая “народ политический“ и в идеале делая всех
подданных – гражданами»[10]. Национализм
XIX – XX веков был революционной и наступательной силой – со
всеми положительными и отрицательными последствиями этого.
Нынешний же «национализм» – по большей части сугубо
оборонительный. Он почти лишен той мифологической составляющей, которая
придавала ему наступательную энергию на прежних стадиях развития. Это консервативный
национализм в том смысле, в каком описывал консерваторов Майкл Оукшотт: «Быть
консерватором значит предпочитать знакомое неизведанному, опробованное
неопробованному, факт загадке, действительное возможному, ограниченное
безграничному, близкое далекому...»[11]. Современный
национал-популизм использует национальные символы и образы – флаг, гимн,
символически важные фигуры прошлого, – но встраивает их в иной контекст – не
экспансионистский (в культурном, территориальном или иных смыслах), а изоляционистский.
Это национализм
образа жизни, причем этот привычный образ жизни воспринимается как
находящийся под угрозой – со стороны глобалистских элит, неинтегрированных
меньшинств, мигрантов и т.д.Суть того, что следует
защищать, при этом может быть описана предельно размыто. Это тоже характерная
черта современного псевдонационализма: он гораздо четче формулирует негативную,
нежели позитивную программу, охотно отрицает, но мало предлагает.
Во-вторых, сегодняшний популизм направляет острие своей
критики в основном не вовне, а внутрь того общества, в котором действует. Для
него характерно противопоставление «народа» и «элиты» – такое, в рамках
которого, по замечанию американского историка Майкла Казина, «обычные люди...
не подвергаются строгому распределению по классовому признаку; их оппоненты из
числа элиты описываются как эгоистичные и антидемократически настроенные; целью
является мобилизация первых против вторых»[12].Идеал национального единства, хотя бы на риторическом
уровне, выдвигается достаточно редко, зато очень четко проявляется
конфронтационный характер популистских движений, делящих общество на «мы» и
«они». В этом смысле сегодняшние популисты куда ближе к традиционным левым
марксистского толка, противопоставлявшим трудящихся и
«паразитов-эксплуататоров».
Насколько широкой может быть социальная база такого рода
политических сил, показало, в частности, движение «желтых жилетов» во Франции.
Будучи чисто низовым и стихийным, никак не связанным с какими-либо
политическими и общественными организациями, в том числе и популистского толка,
это движение, по выражению Антонио Негри, «не хотело посредничества(со стороны партий или профсоюзов в отношениях с государственной властью – ЯШ), являясь выражением накопившегося
огромного социального страдания»[13].
В то же время, если причины, породившие французский бунт, сохранятся (а пока
нет оснований предсказывать их исчезновение), институционализация стихийного
социального протеста представляется неизбежной. Весьма вероятно, что это
приведет либо к созданию нового политического субъекта популистской
направленности, либо к тому, что протест «оседлают» уже существующие на правом
и левом флангах субъекты такого рода.
Характерно, что популисты Европы не выходят за пределы демократических
правил игры. Это логично, ибо в рамках демократической политики они способны
добиваться успеха – как показывает, например, опыт итальянских Лиги и «Движения
5 звезд», сформировавших в прошлом году первое в Европе чисто популистское
правительство. Эти силы не призывают к замене демократии авторитарным режимом –
даже в том случае, если испытывают симпатии к авторитарным правителям
незападных стран, например, к Владимиру Путину. Более того, национал-популисты
позиционируют себя в качестве защитников подлинной демократии от «элитарной
политики». Для них, в частности, характерно требование расширения или введения
механизмов прямой демократии.
Собственно национальных тем и требований в повестке дня западных
популистских движений немного. Скорее речь идет о сочетании стремления к
социальной справедливости и культурного консерватизма – и то с определенными
оговорками[14].
Немецкий социолог Вильгельм Хайтмайер считает основным побудительным мотивом
антиглобалистских сил в Германии и Европе в целом «тягу к признанию»: «Часто
речь идет не о деньгах, а о возможностях получить признание, которые были
утрачены или поставлены под угрозу. Целые социальные группы уже просто не
воспринимают политические элиты... Элиты презирают демократию до такой степени,
что [интересы] капитала начинают определять политику. Так это видит часть
общества»[15].
Национал-популизм рвет привычные шаблоны. В политическом
и социокультурном плане он выглядит отчетливо правым: требования ограничения
иммиграции, интеграции национальных меньшинств, укрепления безопасности и
правопорядка, во многих случаях – приверженность
консервативно-традиционалистским моделям семейных и гендерных отношений и т.д.
Но в социально-экономических вопросах он склоняется влево. Лишь на первый
взгляд может показаться удивительным то, что во Франции значительная часть
избирателей Марин Ле Пен и ее партии – бывшие сторонники коммунистов.
Нация и национальное государство для этой части
европейского общества – не сильно идеологизированный, революционный по сути
проект, а инструмент защиты своих социальных интересов от того, что
воспринимается как угроза со стороны глобализированных элит. На полноценную
«волну национализма» это никак не тянет – даже в тех случаях, когда, как на
востоке Европы, обществу вроде бы приходится доделывать работу по построению
современной нации, прерванную в минувшем столетии.
Недонационализм Востока
Ситуация, возникшая в Центральной и Восточной Европе
(ЦВЕ) в результате краха соцлагеря, на первый взгляд напоминала ту, что сложилась в этом регионе по
окончании Первой мировой войны. Национализм, «замороженный» в свое время
большинством коммунистических режимов[16],
и на сей раз стал идеологической основой «молодых демократий».
Перед большой группой «возрожденных»[17]или новых национальных государств, возникших на месте бывшего социалистического
лагеря, встал выбор между тремя моделями дальнейшего политического развития:
а) либеральная демократия, предполагающая вступление в ЕС
в качестве стратегической цели, а по ее достижении – развитие по пути
глобализма и постепенной «денационализации» по образцу Западной Европы;
б) национал-демократия, сочетающая демократический режим
со стремлением к национальному суверенитету;
в) национал-авторитаризм – мобилизационная модель,
связывающая укрепление национальной государственности с демонтажем
демократических институтов и сворачиванием гражданских свобод.
В некоторых случаях одна и та же страна успела
попробовать более одной модели – например, Хорватия прошла от варианта «в»
через «б» к «а». А нынешний подъем национал-популистских и евроскептических
движений можно считать попыткой сместиться от модели «а» к модели «б».
Если в качестве стратегической цели большинством общества
признавалось стремление «вернуться в Европу», т.е. вступить в Европейский союз,
либерально-демократические идеологемы и соответствующие политические решения
оттесняли на задний план националистическую повестку – в том числе
унаследованные с межвоенных времен пограничные конфликты и территориальные
претензии. Логику такого проевропейского восприятия описывает этнограф Эмиль
Паин: «Мы выходим из империи, мы потерпим, нами уже не будет управлять Москва,
мы будем самостоятельными, мы… вернемся в семью европейских народов»[18].
По его мнению, такой подход не только несколько притупил острие идеологии
национализма, но и помог ряду стран ЦВЕ перенести тяжелый период неолиберальных
реформ 90-х без взрывоопасных социальных конфликтов. Падение жизненного уровня
воспринималось как расплата за «грехи» коммунизма и вполне преодолимое
препятствие на пути в демократическую Европу.
Напротив, там, где интеграция в ЕС не казалась
единственно возможным или реальным путем – на Балканах и в странах бывшего
СССР, – давние межнациональные противоречия, вырвавшись из-под имперской
«крышки», привели к острым конфликтам. Именно там можно было говорить о
возрождении в 90-е годы радикального национализма в близком к межвоенным
«стандартам» виде – с насилием на этнической почве, фашизацией общественного
сознания, героизацией националистических диктатур прошлого, культом былых и
новых вождей и т.д. Вместо «молодых демократий» в таких случаях на сцену вышли
«молодые диктатуры» вроде режима Милошевича в Сербии. В ряде случаев кровопролитные
конфликты на национальной почве, разделив народы, перешли в стадию «заморозки»,
т.е. де-факто отложенной войны.
Однако и либерально-демократический «путь в Европу»
оказался не таким простым, как представлялось многим его адептам в ЦВЕ на волне
эйфории, вызванной «чудесным годом», annusmirabilis – 1989.
Европейская интеграция не воспринималась в регионе как синоним отказа от
национального суверенитета и уж тем более как замена «плохой» империи,
управляемой из Москвы, «хорошей», управляемой из Брюсселя. К тому же отличный
от западного опыт ХХ века, в том числе десятилетия комунистического правления,
наложили отпечаток на особенности национального строительства в странах ЦВЕ. Ситуация
после падения коммунистических режимов не была идентичной той, что возникла в этом
регионе после 1918 года.
Внутренние факторы формирования наций – исторические,
политические, культурные – на востоке Европы оказались дополнены
разнонаправленными внешними, среди которых наиболее весомы два:
евроинтеграционный и российский. О Евросоюзе и идеологеме «возвращения в
Европу» речь уже шла выше. Нужно лишь добавить, что в последние 8 – 10 лет
репутация ЕС в странах ЦВЕ заметно испортилась. Это связано, с одной стороны, с
завышенными ожиданиями первых посткоммунистических лет, которые просто не могли
стать реальностью; с другой – с объективными просчетами в политике Брюсселя по
отношению к восточному флангу ЕС, которая, оставаясь финансово щедрой, не
лишена при этом раздражающей покровительственности. Рост евроскептических
настроений подхлестнул и миграционный кризис 2015 года, воспринятый в ЦВЕ как прямое
следствие чрезмерно либеральной политики западноевропейских стран в области
миграции.
Что же касается России, то она выступает в регионе в роли
классического «значимого Другого» – но роль эта двойственная. Она может иметь либо
позитивные (Россия как альтернатива Западу и глобализации – одновременно антилиберальная
и связанная со временами соцлагеря, вызывающими ностальгию у части
восточноевропейцев), либо негативные коннотации (Россия как
реакционно-экспансионистская держава, наследница и бывшей коммунистической
метрополии – СССР, и автократической империи Романовых).
Таким образом, восточноевропейские нации нередко
определяют себя через других. Картину дополняют сложность исторического
наследия, раздробленность политических и культурных элит и неоднозначность
общественных настроений. Так, по данным опроса, проведенного в 2017 году
институтом GLOBSEC в ряде стран ЦВЕ,
ориентацию своей страны на Запад предпочитали 56% хорватов, 50% румын, 45%
поляков, 42% болгар, 33% чехов и т.д. Хотя ориентация на Восток (читай – на
Россию) нигде не набрала более 14% приверженцев, очень значительная доля
респондентов (в Венгрии – 53%, в Словакии – 42%, в Польше – 35% и т.д.)
заявила, что их стране стоит быть «между Западом и Востоком»[19].
Авторы опроса отмечают, что за этими ответами стоит в
большей степени растерянность и желание избежать однозначного выбора, нежели ясное
признание самобытности стран региона.О том, что слухи о всплеске
национализма на востоке Европы сильно преувеличены, говорят и результаты
выборов в регионе. Партии и движения с ярко выраженной националистической
программой в ЦВЕ переживают относительный подъем, но нигде в последнее
десятилетие они не получали на выборах более 20% голосов (результат партии
«Йоббик» в Венгрии, 2018).
Лидируют же популистские силы («Право и справедливость» в
Польше, партия Fidesz
в Венгрии, движение ANO в Чехии, партия Smer в Словакии и др.), чья
программа – тот самый охранительный национализм
образа жизни, сдобренный щедрыми обещаниями в области социальной политики.
Это партии защиты местного против глобального – недаром в качестве персонификации
враждебных венгерскому обществу сил премьер и лидер правящей партии Fidesz Виктор Орбан избрал миллиардера-космополита Джорджа Сороса. Нынешние
восточноевропейские национализмы парадоксальны тем, что они – подчеркнуто локальные,
местные, «тутэйшыя»[20].
Они лишены стремления занять заметное место в ряду европейских культур, что
было характерно для националистических движений XIX – начала ХХ вв. Напротив, этой своей локальностью они им
противоположны: в определенном смысле можно говорить о недонационализмах востока Европы.
Постсоветское смятение
Чем дальше на восток, тем более запутанной и
неоднозначной становится картина национального самосознания в отдельных
странах. Европейская часть пространства бывшего СССР дает в этом отношении
самые разнообразные, порой парадоксальные примеры. Так, давняя дискуссия о том,
как называть государственный язык Республики Молдова – молдавским или румынским
(по данным переписи 2014 года, 57% граждан предпочитали первый вариант, более
23% – второй[21]),
является частным случаем более масштабного спора о национальной идентичности и
геополитической ориентации страны. Противостояние «румын» (сторонников
интеграции Молдавии и Румынии, считающих молдаван частью румынского народа) и
«молдовенистов» (сторонников сохранения независимости страны – часть из них
придерживается ориентации на Россию и ностальгически-просоветских взглядов)
показывает, какое распространение на постсоветском пространстве получила т.н.
«внешнеполитическая идентичность», определяемая как «совокупность представлений
о государстве, его роли и месте в мире, которые формируются через его
соотнесение с другими государствами и политическими сообществами»[22].
Подобным, хоть и несколько менее конфликтным образом
развивается ситуация в Беларуси. С момента обретения государственной
независимости в 1991 году в этой стране конкурируют два альтернативных национальных
проекта. Один из них можно назвать национал-демократическим. Он делает упор на
этнокультурные элементы белорусской идентичности, в первую очередь язык как
основной «маркер» нации, и элементы исторического наследия, связанные с
периодом до включения территории современной Беларуси в состав Российской
империи, а также с кратким подъемом национального движения в первой половине ХХ
века. Другой проект – неосоветский, с лишь слегка видоизмененной символикой
БССР в качестве государственных символов, массовой русскоязычностью и в целом
положительной оценкой советского периода национальной истории[23].
Национал-демократические идеологемы доминировали в
белорусской политике и информационном пространстве в начале 90-х годов, но
после избрания президентом Александра Лукашенко они были заменены неосоветскими,
в той или иной мере разделявшимися большинством населения страны. Как и в
молдавском случае, оба проекта геополитически разнонаправленны: режим Лукашенко
до недавних времен пропагандировал тесное сотрудничество с Россией,
национал-демократическая оппозиция противопоставляла этому ориентацию на ЕС. В
последние годы в связи с ухудшением отношений с Москвой белорусские власти
взяли курс на т.н. «мягкую белорусизацию», фактически «перехватив» у оппозиции
некоторые идеологемы[24].
Как бы то ни было, и здесь мы видим, что строительство нации используется в качестве
инструмента практической политики, в которой ключевую роль играют
внешнеполитические императивы.
Наиболее драматично эта ситуация проявилась, конечно, в
случае с Украиной. События 2014 года, аннексия Крыма Россией и начало конфликта
в Донбассе поначалу послужили для украинского общества объединительным
фактором, который, казалось, заметно ускорил процесс формирования гражданской
нации. Но позднее этот процесс затормозился. Расхождения во мнениях
относительно актуальных внешнеполитических проблем и важнейших событий и фигур национальной
истории остаются заметными, а региональные различия – весьма значительными[25].
После победы Майдана 2014 года («революции достоинства»,
в нынешней украинской политической терминологии) новые власти провозгласили
курс на ускоренную интеграцию страны в евроатлантические структуры – то есть
выбрали опцию «а» из описанных выше трех вариантов выбора, стоявших перед
странами ЦВЕ после падения коммунистических режимов. Однако, в отличие от Польши
или Чехословакии начала 1990-х, в украинском обществе середины 2010-х не сложился однозначный
проевропейский консенсус, который обеспечил бы национальное единство на
наиболее сложном этапе переходного периода. Дополнительными негативными
факторами стали, с одной стороны, действия России в Крыму и Донбассе, с другой
– недостаток реформистских усилий украинской политической элиты, качество которой
оставляет желать много лучшего.
Ну и, наконец, Россия. В этом случае очень важным
представляется наблюдение социолога Леонтия Бызова, который отмечает: «“Западные фобии“ в сегодняшней России далеко не
во всем следует интерпретировать буквально. По своей социально-культурной
составляющей Россия является сегодня страной индивидуализированной и во многом
вестернизированной. “Восток“ с его культом коллектива, подавлением личности, патриархальной семьей, в
отличие от “Запада“ и культурно, и социально чужд современному россиянину. И, думается,
никакие политические и геополитические устремления на Восток (или в глубь
минувших веков) этой реальности не отменят»[26]. Нынешнее
противостояние России и западного мира выглядит следствием расхождения
интересов правящих элит по конкретным политическим вопросам, а не результатом
непреодолимых ценностных и цивилизационных противоречий. С другой стороны, у
самой России есть ряд проблем, связанных с незавершенностью национального строительства
– и отсутствием ясности относительно того, как его завершать. А это означает и
затрудненность поиска своей роли в мире – в период, когда происходит глобальный
пересмотр таких ролей.
Концепция «русского мира», которая в наибольшей мере
ассоциируется с идеологическими установками правящего сегодня в России режима,
настолько расплывчата и эклектична, что сложно понять, идет ли речь о
националистическом или имперском проекте – или же о новом «издании»
своеобразного имперского национализма (концепции «триединого русского народа»),
существовавшего в Российской империи[27].
Политическая практика современных российских властей позволяет предположить,
что их идеологический выбор – несколько эклектичный ностальгический империализм.
Он сочетает консервативные социокультурные установки («духовные скрепы»),
милитаризм и политику памяти, пытающуюся «синтезировать» опыт царской и
советской империи на основе патриотизма и государственничества как некоего
общего знаменателя. Это внутренне противоречивая, но прагматичная политика,
позволившая Владимиру Путину в разные годы:
восстановить государственный гимн советских времен,
перезахоронить прах генерала Деникина,
отложить на неопределенный срок перезахоронение Ленина,
неоднократно осудить большевиков за их
«антигосударственную» деятельность, приведшую к поражению России в Первой
мировой войне и революции,
довести до небывалых масштабов культ победы СССР в
Великой Отечественной войне – с весьма заметной реабилитацией Сталина как
ключевой фигуры, эту победу обеспечившей,
способствовать укреплению в массовом сознании образа
дореволюционной России и ее правителей как олицетворения «традиционных русских
ценностей» и т.д.
Исторические оценки и идейные установки неимперского русского национализма весьма
далеки от образа мыслей российской элиты, а само это течение остается в целом
маргинальным. Вряд ли из уст кого-либо из представителей правящих слоев РФ
могло бы прозвучать, например, следующее: «Империя питалась соками русского
народа, существуя и развиваясь эксплуатацией русской витальной силы; русские,
даже ощущая (не всегда осознавая!) субстанциальную враждебность империи,
вынуждены были взаимодействовать и сотрудничать с ней»[28].
Подъем этнонационалистических настроений, наблюдавшийся в России около 10 лет
назад (помнит ли кто еще весьма популярный на рубеже прошлого и нынешнего
десятилетий «уличный» лозунг «Хватит кормить Кавказ»?), оказался недолговечным.
Он был отчасти «смикширован» психологическим эффектом присоединения Крыма,
отчасти сведен на нет жестким разгромом националистических организаций – в
отношении их лидеров власти действовали порой более жестко, чем против
либеральной или левой оппозиции.
Российская Федерация «зависла» в постимперском состоянии.
Являясь страной с явным преобладанием одного этноса (80% населения – русские),
она не стала национальным государством русского народа, сохранив
административную структуру РСФСР с ее национальными автономиями. В то же время
не слишком успешен и проект «общероссийской» гражданской нации – хотя некоторые
его сторонники утверждают иное. Так, по мнению Валерия Тишкова, «в России сложилась реальная общность россиян на основе
исторических и социальных ценностей, патриотизма, культуры и языка»[29].
Но для того, чтобы принять на веру этот постулат, надо вынести за скобки
слишком многое. Например, то, что «в [автономных] республиках, особенно там,
где титульное население составляет большинство, совершенно другая
идентификация. На первом месте – мы татары.
Далее – наш Татарстан. И уже на третьем месте – мы россияне»[30]. Не
говоря уже о существовании такого феномена, как нынешняя Чечня, чей реальный
статус сильно отличается от формального: де-факто это нечто вроде ассоциированного
с Россией государства с почти неограниченной автономией во внутренних делах и,
наоборот, с весьма ограниченным действием на его территории российских законов.
Таким образом, и в российском случае мы видим явную незавершенность
процесса национального строительства. Она усугубляется, с одной стороны,
унаследованной от советской эпохи административной конструкцией государства, с
другой – спецификой нынешнего режима, выхолостившего демократические институты,
в рамках и с помощью которых могли бы рационально решаться вопросы национальной
политики. Наконец, играет свою роль и фактор «стихийной имперскости»[31]большинства российского общества, на которую опирается эклектичный
идеологический курс властей. Нынешняя РФ – бывшая метрополия последней из
распавшихся великих европейских империй. Но за прошедшие после краха СССР без
малого 30 лет выбор между империей и национальным государством в России не то
что не был сделан – он не был даже как следует артикулирован. Иной вопрос, что,
возможно, в российском случае история играет особенно сложную игру, когда этот
выбор окончательно сделан быть просто не может.
Выводы
1. Нынешний этап мировой истории характеризуется
столкновением глобалистских и антиглобалистских трендов. Кризис модели
глобального неолиберального капитализма, пик которой пришелся на 1990-е годы,
вызвал к жизни в США и Европе волну популистских движений, выступающих под
изоляционистскими, антимигрантскими и отчасти националистическими лозунгами.
Общая ситуация внешне напоминает происходившее на рубеже 1920-30-х годов:
«Серьезные проблемы лабильной и несбалансированной мировой экономики, усиленные
националистическим протекционизмом и превозносимыми эгоистическими интересами
[отдельных стран], не способствовали появлению барьера на пути волн
экономического шока, шедших с другого берега Атлантики. В результате
культурного раскола возникло множество предрассудков и сложилась общая
атмосфера недовольства, которое можно было легко использовать в политических
целях... Демократические, либеральные идеи всюду были в глухой обороне. И уже в
начале [Великой депрессии] значительная часть Европы бросилась в объятия
авторитаризма или готовилась к этому»[32].
2. Это сходство, однако, скорее
поверхностное – по нескольким причинам. Во-первых, политические системы в
большинстве демократических стран, прежде всего развитых, сейчас значительно
более стабильны, чем 80-90 лет назад. Стабильность эта, конечно, относительная
и не исключает возможности не только серьезного кризиса, но и краха – если появятся
действительно мощные деструктивные факторы. Однако это должны быть куда более серьезные
силы, чем современный популизм в том виде, в котором он возник и развивается в
последние годы.
Во-вторых, популистские движения сегодня имеют ясную
антиэлитарную направленность. Среди их требований – не сворачивание демократии,
а наоборот, возврат к принципам широкого участия гражданских «низов» в
политических процессах, расширения механизмов прямой демократии и т.д. Это не
означает, что такие движения не могут в будущем поддаться соблазну очередных
вождистских экспериментов. Но на данный момент наиболее последовательные
попытки трансформировать демократию в сторону «мягкого» авторитаризма
предпринимают не аутентичные низовые популистские движения, а вовремя
сориентировавшиеся и «возглавившие процесс» представители прежних элит, вроде
Виктора Орбана в Венгрии.
В-третьих, на западной политической сцене сейчас
отсутствуют мощные радикальные идеологические проекты левого или правого толка,
которые могли бы лечь в основу агрессивных диктатур, непосредственно угрожающих
мировым демократиям. А имеющиеся авторитарные режимы, даже наиболее влиятельные
на международной сцене, как китайский или российский, при определенных
экспансионистских устремлениях не обладают и долей агрессивности нацистской
Германии, сталинского СССР, фашистской Италии или имперско-милитаристской
Японии.
3. Националистическая риторика в той или иной мере
является частью политических программ современных популистов. Но суть
национализма в Европе по сравнению с ХХ веком, особенно его первой половиной,
кардинально изменилась. Современный европейский национализм является в первую
очередь инструментом выражения социального протеста тех слоев общества, которые
считают, что их экономические интересы, политические взгляды и культурные
ориентиры не учитываются глобализованной либеральной элитой и/или находятся под
угрозой со стороны сил, от которых эта элита по тем или иным причинам не желает
их защищать (мигранты, меньшинства и т.п.).
Изначально это протест «неудачников глобализации», т.е.
тех социальных групп, на чьем благосостоянии непосредственно и весьма негативно
сказались экономические процессы последних 20 – 30 лет. Однако под влиянием
ряда событий недавнего времени, прежде всего кризиса еврозоны и наплыва
мигрантов в 2015 году, круг недовольных начал быстро расширяться за счет
значительной части среднего класса. Тем не менее евроскептицизм и
приверженность национальному государству служат для этих носителей протестных
настроений не более чем символами антиглобализма, а национализм – реакционной,
а не революционной идеологией, что коренным образом отличает его от
национализма XIX
и первой половины ХХ столетия. Прежний национализм
наступал, нынешний – почти исключительно обороняется.
4. Причиной тому, очевидно, служит эволюция самих европейских
наций во второй половине прошлого и начале нынешнего века. В каждом из трех
крупнейших геополитических регионов «большой» Европы эта эволюция имела свои
особенности.
В Западной Европе под влиянием культурной революции
1960-х годов, глобализации и ускоренной евроинтеграции гражданские нации
фактически преобразовались в мультикультурные сообщества с во многих случаях
проблематичной самоидентификацией[33].
В результате кризис национального самосознания, сопряженный с обострившимися социальными
проблемами последних лет, ведет к появлению пестрого спектра протестных субъектов
разной степени институционализации – от «старых» (Национальное объединение во
Франции, Партия свободы в Австрии) и «новых» («Движение 5 звезд» в Италии)
популистских и евроскептических партий до совершенно стихийных движений вроде
«желтых жилетов». Однако чисто националистическая составляющая в их политике и
идеологии играет лишь фоновую роль.
В Центральной и Восточной Европе первые
посткоммунистические годы характеризовались определенным ренессансом
национализма, «замороженного» при коммунистах. В то же время ориентация большей
части стран региона на либеральный евроинтеграционный проект смягчила эту
тенденцию. Ситуация вновь изменилась лишь в последнее десятилетие, когда
евроскептицизм, расширившийся в результате объективных проблем ЕС и завышенных
ожиданий, которые связывались в ЦВЕ с евроинтеграцией, принял форму
национал-популистской волны. Однако и здесь речь идет опять-таки о реакции, а не революции, о провинциальном
и оборонительном по сути национализме
образа жизни, при всех своих возможных – пока, к счастью, немногочисленных
– эксцессах сильно отличающемся от национализма
крови и почвы, который господствовал в регионе в 1930-40-е годы. В этом
смысле проевропейские тенденции 90-х и политико-правовые рамки, определяемые
членством стран региона в ЕС после 2004/07 годов, сыграли и до сих пор играют
важную роль сдерживающего фактора. Это то, чего, увы, оказались лишены после
распада Югославии Балканы – и это обернулось трагедией.
В постсоветском регионе большая часть национальных
проектов выглядит незавершенной, а строительство современных национальных
государств осложняется разными обстоятельствами. Важную роль здесь играет
чрезмерная зависимость этих проектов от внешних факторов, «внешнеполитическая
идентичность», ведущая порой к появлению альтернативных, не сочетаемых и не
дополняющих друг друга концепций национальной идентичности, политической
идеологии и исторической мифологии. В Молдове эта ситуация привела к
консервации общественного раскола и политической напряженности, в Беларуси – к
фактическому насаждению одной из таких концепций господствующим авторитарным
режимом. В наиболее сложном украинском случае на объективно существующие проблемы
национального строительства в полиэтничной, мультикультурной стране со сложным
историческим наследием наложилась политическая драма 2014 года и последующий
конфликт с Россией.
Что касается самой России, то она, будучи преемницей двух
империй, потерпевших крах в ХХ веке, с одной стороны, выступает в качестве
фактора национальной самоидентификации («значимого Другого») для целого ряда
стран пост-СССР и ЦВЕ. С другой – Россия
представляет собой пример страны, где и структура государства, и историческое
наследие, и специфика общественного сознания препятствуют транзиту от имперской
модели к национальному государству. В результате современная РФ обладает
чертами обеих моделей.
Не будучи национальным государством русского народа (в
том смысле, в каком, допустим, современная моноэтничная Польша есть государство
прежде всего поляков), Россия с ее унаследованными от советской эпохи
национальными автономиями не является и гражданским nation-state в западном смысле слова. Специфика нынешнего правящего режима – чрезмерная
для столь огромной страны централизация политической власти, выхолащивание роли
демократических институтов и превращение реальной демократии в «имитационную»[34] –
препятствуют выработке разумной национальной политики, ведут к консервации
нынешнего промежуточного положения, что грозит в случае серьезного
внутриполитического кризиса его перерастанием в кризис государственности.
5. Таким образом, логично говорить не о подъеме
национализма и национал-популизма в «большой» Европе как о признаке кризиса либеральной демократии, а о параллельном кризисе и той модели демократии, которая сложилась в
период после окончания «холодной войны», и феномена нации и национального государства.
Специфика мирового экономического развития в конце ХХ –
начале XXI века позволяет утверждать, что
остановить или всерьез затормозить глобализационные процессы способна разве что
некая катастрофа планетарного масштаба. Но корректировка тех проблем, которые
порождены глобализацией, может оказаться долгой и болезненной. В ходе этой
корректировки демократии угрожают новые манипулятивные информационные
технологии, концентрация власти и собственности в руках всё более ограниченного
круга лиц, углубление социального неравенства и в связи с этим – дальнейший
рост протестных настроений и соблазн авторитарных политических решений.
Поэтому национальное государство и идея нации какое-то
время еще будут обладать символическим капиталом, достаточным для объединения
определенной части антиглобалистских сил. Но поскольку нарастает количество и
глубина проблем, которые требуют скоординированных усилий разных стран, –
климатические изменения, роботизация экономики и связанные с нею перемены на
рынке труда, миграция, новые биотехнологии, очередная энергетическая революция
и многое другое, – очень скоро станет ясно, что для их решения неизбежен выход
за рамки распадающихся или, наоборот, недооформленных национальных сообществ.
Всё это может сопровождаться серьезными кризисами и потрясениями, в том числе
на пространстве «большой» Европы. Однако это не меняет того факта, что
постнациональная эпоха уже началась – хотя знамена наций подняты еще достаточно
высоко для того, чтобы зияющие на них дыры выглядели издалека маленькими и
почти незаметными.
[1]Цит. по: Fenby, J. The History of Modern
France. From the Revolution to the War with Terror. L – NY, 2016. P. 175.
[2]Э. Геллнер. Пришествие
национализма. В сб.: Нации и национализм. М., 2002. С. 160.
[3]И. Крастев. Парадокс
европейской демократии: http://gefter.ru/archive/3288
[4]В. Гавел. Сила бессильных. В
сб.: Мораль в политике. М., 2004. С. 303.
[5]Ситуация изменилась лишь в
самое последнее время – в связи с приходом к власти в США Дональда Трампа,
уровень недоверия к которому в правящих кругах ФРГ, очевидно, настолько высок,
что канцлер Ангела Меркель наконец поддержала французскую инициативу по
созданию европейской армии. См., напр.: Armée
européenne: Merkel et Macron solidaires face á Trump. Libération, 13.XI.2018 https://www.liberation.fr/planete/2018/11/13/armee-europeenne-merkel-et-macron-solidaires-face-a-trump_1691909
[6]Крастев, ук. ст.
[7]Я. Шимов. Недоимперия.
Неопределенность, помноженная на единство: идея Европы и запрос на «новых
консерваторов»: http://gefter.ru/archive/23527
[8]Ж. Тощенко. Прекариат –
новый социальный класс. «Социологическиеисследования», 2015. № 6. С. 6.
[9]Priestland, D.
Merchant, Soldier, Sage. A New History of Power. L., 2013. P. 16.
[10]А. Тесля. «Истинно русские
люди». История русского национализма. М., 2019. С. 16.
[11]М. Оукшотт. Быть
консерватором. В сб.: Рационализм в политике. М., 2002. С. 30.
[12]Цит. по: Judis, J. The Populist Explosion.
How the Great Recession Transformed American and European Politics. NY, 2016.
P. 14.
[13]Negri, A.
French Insurrection https://www.versobooks.com/blogs/4158-french-insurrection
[14]Так, гомофобия характерна
лишь для весьма небольшой доли сторонников популистских движений Западной
Европы, а религиозный фактор проявляет себя скорее в настороженном или
отрицательном отношении к исламу, нежели в нарочитом акцентировании
христианского наследия европейской культуры (последнее более характерно для
национал-популистов ЦВЕ).
[15] „Kein Mensch kann auf dauer ohne Anerkennung leben“. Süddeutsche Zeitung, 15. November 2018 https://www.sueddeutsche.de/politik/wachsender-autoritarismus-kein-mensch-kann-auf-dauer-ohne-anerkennung-leben-1.4203226
[16]Исключением тут могут считаться разве что
румынская и албанская диктатуры, создавшие специфические
национал-коммунистические модели.
[17]Например, в Польше идея
возрождения национальной государственности после 1989 года проявляется даже в
общепринятой нумерации польских республик. Нынешняя, возникшая после демонтажа
коммунистического режима, считается «Третьей Речью Посполитой» (Rzeczpospolita = «общее дело»
= res publica),
после польско-литовской «Речи Посполитой обоих народов» (1569 – 1795) и
межвоенной «Второй Речи Посполитой» (1918 – 1939). Коммунистическая Польская
народная республика из этого ряда удалена, поскольку считается марионеточным
режимом, существовавшим в период, когда национальный суверенитет Польши был
де-факто утрачен.
[18]Э. Паин. «Нация заинтересована
в интеграции, а империя живет по принципу – разделяй и властвуй»: https://republic.ru/posts/92396
[19]См., напр.: Jen třetina lidí v Česku chce směřování na Západ, 41 procent chce
být někde mezi http://forum24.cz/jen-tretina-lidi-v-cesku-chce-smerovani-na-zapad-41-procent-chce-byt-nekde-mezi/
[20]Тутэйшыя (бел.) – местные. Так называется пьеса
классика белорусской литературы Янки Купалы (1882 – 1942), где в аллегорической
форме описываются проблемы формирования белорусского национального
самосознания.
[21]Укрепление социальной
сплоченности и общей идентичности в Республике Молдова. Основные вопросы и
практические рекомендации. Кишинев, 2017. С. 15 http://iep-berlin.de/wp-content/uploads/2018/02/Social-Cohesion-and-Common-Identity-RU.pdf
[22]М.О. Маринин.
«Внешнеполитическая идентичность страны» в регионоведении http://www.regionalstudies.ru/journal/homejornal/rubric/2012-11-02-22-03-27/347---ql--r--q.html
[23]Подробнее см., напр.: Ю.
Дракахруст. Чаму Беларусь такая савецкая? Радыё Свабода, 5.I.2019 https://www.svaboda.org/a/29691787.html
[24]Как отмечает белорусский
политолог Петр Рудковский, «произошли несомненные сдвиги в восприятии
культурной составляющей национальной идеи (акцент делается на белорусский язык
и историческую память), однако внимание по-прежнему концентрируется на роли
государства в нациестроительстве». См.: Rudkouski, P. Soft Belarusianization. The Ideology of Belarus in the
Era of the Russian-Ukrainian Conflict. Center for Eastern Studies. OSW
Commentary #253, Nov. 3, 2017 https://www.osw.waw.pl/sites/default/files/commentary_253-tv.pdf
[25]По данным представительного
опроса, проведенного этой осенью Центром Разумкова и социологической группой
«Рейтинг», за вступление Украины в НАТО выступали 40% респондентов, против –
36%. При этом если в западных регионах страны в подержку членства в НАТО
высказались от 82 до 94% опрошенных, то в причерноморском регионе соотношение
сторонников и противников было 33:43, на востоке – 42:38, в контролируемой
Украиной части Донбасса – 40:43. При этом 47% опрошенных выступили в поддержку
присоединения Украины к Евросоюзу, 30% были против. (См.: Моніторинг
електоральних настроïвукраïнцiв, 13.11.2018http://ratinggroup.ua/research/ukraine/354a0dde7bc4bd5e6fa291b0bd1dc997.html). Не менее любопытно отношение украинцев к
деятелям прошлого. По данным другого опроса, 47 и 43% респондентов положительно
или скорее положительно относятся соответственно к Леониду Брежневу и Петру I, 21% – к Сталину (его
«антирейтинг» – 58%). Соотношение положительно и отрициательно относящихся к
Симону Петлюре – 30:30, к Степану Бандере – 36:34. (См.: Каждый пятый украинец
положительно относится к Сталину – опрос. Ліга.Новости,
20.11.2018 https://news.liga.net/society/news/kajdyy-pyatyy-ukrainets-polojitelno-otnositsya-k-stalinu---opros).
[26]Л. Бызов. Российское
общество в постмобилизационной «ломке» http://rueuro.ru/item/54-rossijskoe-obshchestvo-v-postmobilizatsionnoj-lomke
[27]Вот как выглядит
представление о «русском мире» патриарха Кирилла – одного из главных
пропагандистов этой концепции: «Русский мир — это не мир Российской Федерации, это не мир Российской
империи. Русский мир — от киевской купели крещения. Русский мир — это и есть
особая цивилизация, к которой принадлежат люди, которые сегодня себя называют
разными именами — и русские, и украинцы, и белорусы. К этому миру могут
принадлежать люди, которые вообще не относятся к славянскому миру, но которые
восприняли культурную и духовную составляющую этого мира как свою собственную... Сохранение цивилизаций, в том числе Русского
мира, — это наша общая задача. Не для того, чтобы воссоздавать какие-то
политические конструкции, строить новые империи, создавать военные блоки,
совсем не для того. А для того, чтобы хранить величайшее наследие, которое мы
получили от наших предков». См.: Святейший Патриарх Кирилл: Русский мир – особая
цивилизация, которую необходимо сберечь http://www.patriarchia.ru/db/text/3730705.html
[28]Т. Соловей, В. Соловей.
Несостоявшаяся революция. Исторические смыслы русского национализма. М., 2009.
С. 46.
[29]В. Тишков. Российский народ
и национальная идентичность. «Россия в глобальной политике», 2008. № 4. https://globalaffairs.ru/number/n_11152
[30]Паин, ук. ст.
[31]По данным недавнего (конец
2018 г.) опроса, проведенного «Левада-центром», доля россиян, сожалеющих о
распаде СССР, достигла рекордного уровня – 66%. Среди главных причин того,
почему им не хватает СССР, опрошенные назвали разрушение единой экономической
системы (52%) и потерю чувства принадлежности к великой державе (36%). См.: 66%
россиян сожалеют о распаде СССР. Это максимум за 10 лет https://meduza.io/news/2018/12/19/66-rossiyan-sozhaleyut-o-raspade-sssr-eto-maksimum-za-10-let
[32]Kershaw, I. To
Hell and Back: Europe 1914 – 1949. Цит.
по чешскому изданию: Kershaw, I. Do pekla a zpět. Evropa
1914 – 1949. Praha, 2017. S. 193.
[33]Характерен в этом отношении
пример Германии, где национальное самосознание отягощает культивируемое
политической и культурной элитой чувство «наследственного греха» – преступлений
нацизма, определяющее подчеркнуто «аллергическую» реакцию на любые
националистические проявления.
[34]См., напр.: Д. Фурман.
Проблема 2008: общее и особенное в процессах перехода постсоветсих государств http://www.polit.ru/article/2007/10/19/furman/
комментарии (2)
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
Авторизуйтесь, пожалуйста, или зарегистрируйтесь, если не зарегистрированы.